рефераты бесплатно
 

МЕНЮ


Французские простветители

есть ложь. Что касается благовоспитанной публике с ее чопорностью и

показной стыдливостью, незачем угождать такой публике, гримасы которой при

виде подноготной чужого характера объясняются ее собственной

нечистоплотностью. Люди – не ангелы. “Как бы ни была чиста человеческая

душа, - говорит нам Руссо, - в ней непременно таится какой-нибудь

отвратительный изъян”. Именно потому Руссо не скрывает свои “отталкивающие

недостатки”, благодаря чему автопортрет его превращается в исповедь.

В литературном произведении писатель, угадывая наилучшие возможности

своего персонажа, часто создает не только образ, но и образец человека.

Дистанция между “сущим” и “должным” у разных художников слова не

одинаковая, но если дистанция слишком велика – фальшь неминуема. В

исповедях дистанцировать нельзя. В исповеди нельзя не проявить и

“достаточно точное знание самого себя, и «героизм чистосердечия”. Как раз

этого и добивался Руссо. Только прогноз относительно, что “дело” его

“беспримерное, которое не найдет себе подражания” удивляет: в силах ли

человек предугадать возможности будущего?

Начальная декларация “Исповеди”: “Я один… я не похож ни на кого на

свете” - мною прервана; далее сказано: “И если я не лучше других, то по

крайней мере не такой, как они”. Это еще скромно, а вот слова: “Я всегда

считал и теперь считаю, что я, в общем, лучший из людей” - это уже подходит

на самовозвеличие. Попробуем, однако, разобраться. В нравственном

отношении лучший потому, что не скрывает ничего из своих проступков. Твердо

зная, что “истина нравственная во сто раз больше заслуживает уважения, чем

истина фактическая”, чем “подлинность самих предметов”, Руссо готов

обнажить “самые интимные и грязные лабиринты” своей натуры. Но теперь

встает вопрос: кто же в праве определить эти изъяны, чтобы вынести приговор

моральному облику исповедующегося? Исповедуется он не перед священником, а

перед “человечеством”. Сам Руссо не считает нужным оправдываться? Да ведь

это значило бы, что он ничего дурного никогда не совершал, никогда ни кого

не обманывал, между тем, увы, совершал и обманывал… Цитата из “Прогулок”:

“Да, временами я лгал, но лишь относительно предметов мне безразличных…”,

“О большом зле мне не так стыдно говорить, как о мелком”. В заключительной

части ответа: “быть справедливым” - намекается на возможность полного

оправдания. При этом со стороны не единичного читателя и даже не многих,

арифметика тут бессильна, а со стороны некоего символического Читателя с

большой буквы – лишь такой мог бы, взвесив на весах справедливости дурное и

хорошее, решить, что перевешивает.

Угнетаемый думами о неисправности окружающего и, как ему мерещиться,

озлобленного против него мира, Руссо находит для себя утешение, источник

неубывающей надежды, “опору”, нужную для того, чтобы “переносить свои

жизненные беды”. В чем же? В “нравственном порядке” вещей и в “естественных

законах” природы. Благодаря этой опоре Руссо превращается из слабого

человека, который “не в силах опровергнуть неразрешимые противоречия”

своего духа, в титана, идущего избранным путем «наперекор людям и судьбе”.

Рациональными понятиями, объясняющими эту счастливившую Руссо идейную

“систему”, он не обладает, и, зная, что им затронуты феномены, “превышающие

человеческое понимание”, ему остается только воскликнуть в “Прогулке

третьей”: “Разве это рассуждение и сделанный мной из него вывод не кажутся

продиктованными самим небом?”

В детстве страдания других волновали Жан-Жака больше собственных.

Вздохи, сопровождавшие ласки отца, как только заходила речь спокойной

матери, немедленно вызывали в нем отклик: “Значит, мы будем плакать, отец”.

Готовность Жан-Жака волноваться по каждому значительному и пустячному

поводу объясняется и впечатлительностью его натуры, и положением сироты,

которого обычно больше жалеют, чем любят, и средой скромных женевцев с их

вкусом к трогательным житейским ситуациям. Еще ребенок, а уже способен

терпеть физическую и нравственную боль ради других. Однажды Жан-Жак

заслонил своим телом наказываемого ударами палки старшего брата. В детском

уме его, читавшего вместе с отцом своим Плутарха, сложился идеал античного

героя: Муций Сцевола в плену сжег свою руку, чтобы доказать стойкость

римлян, а маленький Жан-Жак протянул свою руку над пылающей жаровней, к

ужасу всех бывших тогда в комнате.

Помимо “врожденного чувства справедливости”, Жан-Жак получил в своей

семье “здоровое и разумное воспитание”; несмотря на отдельные ошибки его

родных, никогда он “не был ни свидетелем, ни жертвой каких-либо злобных

чувств”. Семье своей Руссо обязан “гордым и нежным сердцем, послушным

нравом”, склонностью к “римской суровости” и в равной степени к невинным

детским забавам.

И все-таки “порча” Жан-Жака началась еще в детстве, когда его низа что

обвинили в поломке гребня и высекли. Скажи, что он виновен, его бы не

тронули, но он молчал, потому что вины за ним не было, взрослым же

казалось, что это “дьявольское упрямство”. Пятьдесят лет спустя Жан-Жак

рассказывает: “Мне легче было умереть, и я решился на это”. Навсегда он

запомнил свое переживание. С этого момента в сердце ребенка вторгалось зло,

честный нрав мальчика начал портиться. По-другому он относится к своим

воспитателям: “привязанность, дружба, уважение, доверие уже не соединяли

больше” его с ними. Его теперь отличает скрытность, а в ней есть уже

зачаток порока. Сельская жизнь утратила для него обаяние сладостного покоя

и простоты, как бы покрывшись пеленой, скрывавшей от него ее красоту. То

был первый крах иллюзии в отношении “мнимых богов, читающих в наших

сердцах”. Жизнерадостный его характер помрачнел.

Канцелярию городского протоколиста Массерона, где Жан-Жак недолго

обучался делу судебного крючкотвора, он вспоминает с отвращением, и с

ужасом – мастерскую гравера Дюкомена, хотя это ремесло нравилось ему. С

ужасом – по причине грубости, хамства, избиений, на которые был щедр хозяин

мастерской. Угрюмым стал здесь Жан-Жак, приобрел вкус к безделью, впервые

стал обманывать и воровать.

Ничто не оправдывает шестнадцатилетнего Жан-Жака в глазах Руссо,

пишущего “Исповедь”. Но автор этой книги анализирует душевное состояние

юноши в момент, когда уста его излагали гнусную ложь. То не пустые слова,

что сердце Жан-Жака чуть не разорвалось от горя, что жертве своей клеветы

он отдал бы всю свою кровь до последней капли. “Стыд был единственной

причиной его бесстыдства…” Стыд прослыть вором. Учтите и «его годы, ведь он

только что вышел из детского возраста, вернее – еще пребывал в нем». Однако

всю жизнь Руссо не переставал ощущать угрызения совести. Среди

многочисленных биографических исследований есть тема: “Друзья и враги

Руссо”, есть так же тема: “Руссо и женщины”. Были дамы, преклонявшиеся

перед его талантливостью и, не дальше того, были охотно будившие его

чувственность, начиная с хозяйки лавки в Турине г-жи Базиль; некоторые,

напротив, охлаждали его пыл, как госпожа Мабли в Лионе, мадам Дюпен в

Париже; иные бывали, напротив, активнее его, как госпожа Ларанж – с ней он

познакомился в дни поездки на целебные воды. Конечно интерес представляют

не анекдотические амуры, питаемые часто его воображением, а те любовные

связи Руссо, которые ставили его перед трудными вопросами морали.

Одной из ситуаций, ставящей в тупик читателя «Исповеди», является

роман Жан-Жака с госпожой Варанс. Впрочем, подходит ли тут слово “роман”? В

ее доме, Жан-Жак избавлен от необходимости лгать, вернул себе невинность

детских лет. Между тем к здоровой простоте вдруг примешались неожиданные

сложности; в орешке чистоты и нравственности оказалось ядро кой чего

нравственно сомнительного. Длительный отрезок времени Жан-Жак и госпожа

Варанс умиляют нас ласковым обращением друг к другу: “маменька” - “малыш”.

И вдруг – не по собственной инициативе – семнадцатилетний Жан-Жак открыл в

тридцатилетней женщине, усыновившей его, если не юридически, то фактически,

помимо “сердца матери” еще и “душу любовницы”… Она, видите ли,

забеспокоилась по поводу того, что он с удовольствием обучал пению

“любезных, прекрасно одетых девушек», вдыхая при этом “аромат роз и

флердоранжа”. Вскоре Жан-Жак открыл для себя нечто куда более

озадачивающее: госпожа Варанс делила свою “душу”, половину отдавая ему,

половину своему лакею Клоду Ане, и нельзя не сказать, что Жан-Жак с этим

мирился гораздо легче, чем его старший годами и более глубокий чувствами

соперник. Что в своей ранней поэме “Сад в Шарметтах” Жан-Жак освятил

госпожу Варанс воплощением целомудрия. В «Исповеди» отсутствует малейшая

попытка судить не щепетильность госпожи Варанс в делах женской чести.

Скорее оправдывает ее рассуждение о том, что при “ледяном темпераменте” ее

связи являются не погоней за “сладострастием”, а неким

“самопожертвованием”, что, склонная к “безупречной нравственности”, она

была сбита с пути истины цинизмом своего покойного мужа. Так объясняет

Руссо поведение госпожи Варанс. Очевидно, доброта, щедрость, проявившиеся к

нему, перевесили на весах морали ее бесстыдство. Не любовная их связь

осчастливила его, в чем Руссо откровенно признается, а уют, который он –

нищий бродяжка – внезапно обрел. И все-таки отношения Жан-Жака и госпожи

Варанс смущают читателя. Нелегко объяснить и другой эпизод: одновременно,

когда Руссо разоблачал нечистого на руку французского посла в Венеции, он

встречался с куртизанкой Джульеттой. При госпоже Варанс Руссо еще юно,

теперь ему тридцать два года. Джульетта, по-видимому, относилась к нему

серьезней, чем он к ней, иначе не уехала бы она тайком из своего дома во

Флоренцию, разгневанная его странностями. Лет через восемнадцать любовные

приключения героя “Новой Элоизы” - Эдуарда Бомстона, тоже развертывающиеся

в Италии, кончаются любовью к нему проститутки Лауры. У Руссо в Венеции,

судя по “Исповеди”, нет ничего похожего на коллизию Бомстона между

родившимся в нем чувством и консервативной моралью, однако не исключено,

что в подсознании своем Руссо уже смутно переживал то, что легло

впоследствии в основу его трагической новеллы.

Наконец его роман с графиней д’Удето. Они встречались у госпожи

д’Эпине, чей домик в парке занимал Руссо, почти ежедневно гуляли в лесу,

при свете луны ночами сидели вдвоем. Объяснять их свидания лишь тем, что

графине льстила любовь прославленного философа и литератора, слишком

упрощает вопрос – в сорокапятилетнем Руссо не угасала еще душа юного

романтика.Но госпожа д’Удето имела любовника – офицера Сен-Ламбера,

находившегося в то время в армии. И слезы Руссо от невозможности обрести

счастье в объятиях Франсуазы д’Удето смешивались с ее слезами верности

своему любовнику и жалости к страдающему другу. Вскоре Сен-Ланбера

уведомили, что происходит в его отсутствие, и он в письме потребовал от

госпожи д’Удето не навещать больше Руссо.

Чего ждет читатель, придающий слову “исповедь” моральное значение, от

ее автора? Раскаянья по поводу двух измен, которыми он запятнал себя – и в

отношении жены Терезы, и в отношении друга Сен –Ламбера? Напрасно ждать. По-

видимому, Руссо не усматривал вины в том, что было между ним и госпожой

д’Удето, или считал эту вину своей трагедией: счастье так редко в жизни, а

эта страсть из всех его увлечений женщинами единственная настоящая любовь,

первая и последняя. Вспоминая в “Исповеди”, как он писал свой роман о Юлии

и Сен-Пре “в самом пламенном экстазе”, Руссо не скрывает, что “Новая

Элоиза” - сублимация его интимных отношений с госпожой д’Удето и что “среди

многих любовных с ней восторгов” он “сочинил для последних частей “Юлии”

несколько писем, насыщенных упоением”.

Еще кое-что сообщает нам “Исповедь”. Оказывается, пятерых своих детей

Руссо младенцами отдал в дом для сирот и никогда в дальнейшем не

интересовался их судьбой. Удивительно: в книге «О воспитании» он требовал,

чтобы при всех условиях, и в богатстве и в нищете, родители сами растили

своих детей, не передоверяя это чужим людям, ибо семья – первооснова всех

добродетелей. Требовал от других, а сам… Чем же Руссо объясняет и тут же

оправдывает свой поступок? Он, видите ли, предпочел, чтобы из его детей

вышли “рабочие и крестьяне, а не авантюристы и ловцы счастья”.

Существует версия, будто вся история с детьми – вымысел Руссо, не было

у них с Терезой детей. Объяснить этот вымысел еще труднее: автор “Исповеди”

выдает себя за гуманнейшего из всех людей на свете и сам же приписывает

себе бесчеловечный поступок.

Водовороты жизни, лишенной спокойного течения семьи и школы, сделали

Руссо таким. Касаясь странностей его поведения, Дидро категорически (в

письме к Софии Волан) утверждал: “В здании, воздвигнутом морально, все

связано между собой… Беспорядочность ума оказывает влияние на сердце, а

беспорядочность сердца влияет на ум”. Следовательно, речь и характер,

характер и жизненные правила должны быть в полной гармонии. А вот Руссо в

“Прогулке третьей” говорит о себе, ни чуть не смущаясь: “Я дожил до сорока

лет, блуждая между бедностью и богатством, благоразумием и безумством,

полный пороков, вызванных привычкой, но не имея дурных склонностей в

сердце, живя наудачу, без твердо установленных правил и нерадивый к

обязанностям – не потому, чтобы презирал их, а потому, что часто не знал, в

чем они заключаются”. И еще в “Прогулке четвертой”: мой темперамент сильно

повлиял на мои правила или, вернее, - на мои привычки, потому что я почти

не действовал по правилам или не слишком следовал в чем бы то ни было иным

правилам, кроме побуждений своей природы”.

Руссо избегает однолинейных решений в морали. Отвергает прописную

мораль ханжей, святош, лицемеров. На собственном опыте убедился, до чего

сложны взаимодействия обстоятельств и человека, принимая во внимание

различия характеров, натур. На пол пути остановился Руссо в своих поисках

границ, раз навсегда установленных профессиональными моралистами. Порой сам

он рассуждает, как завзятый моралист, но ему хотелось бы такой морали,

которая помогала бы человеку разбираться в сложных, противоречивых

ситуациях жизни, не угрожая ему отлучением. Если ум его – ретадирующий,

запаздывается, - это для автора «Исповеди» еще полбеды, но ретардация

совести – постоянный для него предмет огорчений, и оправдывается он

слабостью характера. Часто спотыкался Руссо на ухабах действительности, где

все гораздо сложнее, чем в моральных доктринах; особенно учитывая его

неправдоподобно авантюрную, расточительно-безрассудную жизнь. И если

«Исповедь» - последнее сочинение Руссо, то совершенно очевидно, что чаще

убеждался он в силе страстей, чем в силе разума. В общественной жизни как

будто легче разграничить хорошее и дурное, “правду и кривду”. Тут

“Исповедь” повернута к нам другой своей стороной. Решительно отрицая, что

заложенное в человеке природой нравственное начало слабее реальной

действительности, Руссо уверен: добро в силах победить зло, только путь

людей к добру извилист, потому что “совершенных существ природе нет”. В

ранней статье Руссо “О политической экономии” написано: “Уже поздно спасать

нас от самих себя, когда человеческое “я”, однажды поселившись в наших

сердцах, начало там эту достойную презрения деятельность, которая поглощает

всю добродетель и составляет всю жизнь людей с мелкой душой. Как могла бы

зародиться любовь к отечеству среди стольких иных страстей, ее

заглушающих?” Естественное чувство самосохранения превращается в эгоизм,

когда наше “я” разбухает сердце – вроде микроба страшной болезни, от

которой вылечиться “уже поздно”, и окончательно атрофируется то, что

издавна именуют “совесть”.

В своем письме Руссо наставлял одного юношу: “Созерцательная жизнь

есть леность души, достойная порицания для всякого возраста; человек создан

не для того, чтобы размышлять, а чтобы действовать”. И тот же Руссо говорит

о себе в “Исповеди”: “Я создан для размышлений, а не для действий”. Тем не

менее, хотя из-за бедности и внимания к его особе со стороны полиции он

вынужден жить в домах вельмож, но сочиняет там не оды, прославляющие их и

монаха, а “Эмиля”, “Новую Элоизу” и, что всего примечательнее,

“Общественный договор” наконец, в книге, поставившей автора лицом к лицу с

соборным Человечеством, в отрыве от реального общества, - в “Исповеди”

имеется такое высказывание: “Благодаря изучению нравов я увидел, что все

коренным образом связанно с политикой, и как бы ни старались это изменить,

каждый народ будет только таким, каким его заставляет быть государственный

строй”.

Не потому ли Руссо избегает людей, что аристократы ему приелись, а

народную массу заслоняет от него бесформенный грубый облик уличной толпы?

Разве тогда народ понять Руссо как политического мыслителя, тем более его

художественное творчество? “Когда образованные люди читали “Новую Элоизу” и

“Общественный контракт”, - говорит Чернышевский, - французские грамотные

простолюдины еще читали лубочные издания искаженных остатков средневековой

литературы”. *№ Даже грамотные, а ведь неграмотных было тогда

большинство. Что же говорить об “Исповеди”, которую и образованные круги, и

энциклопедисты фактически отвергли. Не

________________________________________________

*№ Н.Г. Чернышевский. Пол. собр. соч., т. VII, с. 432

общается Руссо с молодежью, далеко не равнодушной к его идеям, с которыми

связывала пути в будущее. Вот где одна из причин отшельничества у позднего

Руссо.

Многократно вспоминает автор “Исповеди”, что задолго до того, как

преобладающим его желанием стало одиночество, он ощущал себя счастливым во

время переходов через горы, новичок в лесу на траве, и немало размышлял он

о том, что одиночество избавляет от всяких принуждений и обязанностей. В

старости он убедился еще, что “умен лишь в своих воспоминаниях”, среди

людей же, редко умных, сам глупеешь. Что такое скука, как могут люди

скучать – Руссо еще не знает.

Не мало в “Исповеди” страниц, звучащих как отвращение к многолюдью.

Склонность Руссо к уединению обусловлена и субъективными настроениями, и

объективными размышлениями о том, что между цивилизацией и человеческой

личностью имеется не то, что трещина – целая пропасть. Иногда “Исповедь” -

это бунт, призыв к борьбе против изолгавшегося социального мира, иногда -

стремление бежать от людей, превратиться в отшельника. Однако Руссо видел

также изнанку одиночества, на самом себе убеждался, что когда живет лишь

“внутренним существом”, то воображение его иссякает, мысли гаснут “и не

дают никакой пищи сердцу”. Кто лучше, чем Руссо, знал, что человек не может

жить, замкнувшись в себе и только для себя, что глубочайший смысл жизни – в

служении обществу? Оснований принимать Руссо за нелюдима “Исповедь” дает

много, и все же это не евангелие отшельничества.

2.3 “Юлия или новая Элоиза” Ж.-Ж. Руссо

С просветителями Руссо роднили демократизм гуманизм и деизм. Однако,

жизнь и воспитание в протестантской Швейцарии наложили отпечаток на

Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7


ИНТЕРЕСНОЕ



© 2009 Все права защищены.